помощь Подписаться на новые материалы автора
     
Victor_Ulin
помощь
в друзья
в контакты
С нами с 23 авг 2010

Умерший рай - 6

 
26 августа 2010 года|| 28

Гитлер жил, Гитлер жив, Гитлер будет жить

К нерешенному вопросу, почему Германия проиграла войну с Россией, я вернусь позже, а сейчас хочу сказать о другом.
Едва я очутился в Германии, как меня начали посещать странные мысли.
Я слишком хорошо представлял себе циклопические масштабы Третьего Рейха и уровень притязаний немцев при Гитлере.
Я смотрел на ГДР, на ее маленькие городки и плюгавые машины; слушал, как немцы ругали своего покойного фюрера, и думал: неужели пропаганда здесь так крепка?
Ведь в любой стране, меняющей режимы на протяжении жизни одного-двух поколений, всегда находятся слои населения, которые с благостью вспоминают свой период истории. Пусть даже пережитый не ими, а предками.
В той же России остались люди, ностальгирующие о временах царизма… Впрочем, нет: таких не осталось, большевики уничтожили всех, кто хорошо жил при царе, до седьмого колена. Но кто-то вспоминает счастливую эпоху СССР, кто-то нажился на ваучерах, кто-то обогатился в кризис, кому-то неплохо даже в России сегодняшней.
И слыша огульное поношение Гитлера, я удивлялся. Конечно, это можно было понять: я общался с простыми людьми (все богатые убежали в ФРГ), причем не где-нибудь, а в Дрездене. Где каждая семья пострадала от бомбардировки, коренной причиной которой служил Гитлер, развязавший мировую войну.
Но все-таки ощущение даже не фальши, а неполного знания преследовало меня до тех пор, пока я не убедился в своей правоте.
Когда исследовал ту разбомбленную виллу. В подвале, где очевидно собирались подростки – которые для своих сборищ во все времена выбирают именно подземелья – нашел надписи на стене.
Первая бросилась в глаза:
«HEIL HITLER !»
Кругом виднелись рунические знаки СС.
Молодежь помнила фюрера, которого не знала. И питалась мечтами о великой Германии – видя вокруг лишь игрушечную действительность. Грезила о сладких временах, когда по улицам немецких городов ездили не пластмассовые «Трабанты», а настоящие автомобили, в небе плыли не спортивные планеры, а тяжко ревущие бомбардировщики. И ночь содрогалась от тысяч сапог, марширующих в ошеломительном факельцуге. Мечтать об этом – хоть и бывшем воплощением несправедливости для других народов – оставалось правом любого немца.
И увидев такие надписи, я сразу успокоился.
Теперь я знал всю Германию.

Мейссенская болезнь

Пожалуй, хватит о Гитлере.
Хотя бы на время.
Я выныриваю из темного мрака германского прошлого.
К другому слою – моему прошлому в Германии.
В городок Мейссен, лежащий к югу от Дрездена.
Само название местечка ассоциируется у всякого культурного человека с одним из лучших в мире фарфоров. Хотя в этой области наше воображение вряд ли зайдет дальше всяческих тарелок и блюдец. В крайности, вспомнятся грубые, словно уменьшенные копии «девушки с веслом», статуэтки советской поры.
Выезжая в Германию, я имел представление о Мейссенском фарфоре. Знал, что он имеет марку «Голубые мечи» - у нас дома имелась такая, послевоенная, с изображением Красной площади. Которая была сделана по репаративным решениям. Что этот фарфор считается драгоценным. И запрещен к вывозу из Германии – равно как женское белье.
Но ничего особенного я от него не ждал.
Потому что фарфор – это не оружие и не самолеты.
И когда в один из выходных немцы повезли нас в Мейссен, я не особо радовался, предпочитая провести день в одиноких шатаниях по Дрездену.
Но Мейссен покорил с первого взгляда. В этом направлении уже начиналась «Саксонская Швейцария» - гористая область с живописными пейзажами. Сам городок лежал на склонах гор и казался игрушкой из маленьких и аккуратных – точь-в-точь какие имелись в моей железное дороге – домиков, тщательно приклеенных к склонам из папье-маше. Город состоял из улиц-лестниц, кое-где приходилось идти по крышам. А дома поражали средневековой архитектурой – беленой кладкой, перечеркнутой наискось деревянными балками, какую я встречал прежде лишь в Эстонии.
Городок казался кукольным. Несмотря на то, что имел все необходимые принадлежности – включая очень высокую церковь со смотровой площадкой. Взбираться туда приходилось не по цивилизованным лестницам, а по сложному – опираясь на современные понятия, как в игре “Quake” – нагромождению открытых сходен и трапов, зигзагообразно поднимавшихся на неимоверную высоту внутри церкви.
То, что такое огромное здание имело внутри деревянный каркас, меня сразило: русские соборы, в которых мне приходилось быть, строились позже сразу из камня.
На сходнях Мейссенской церкви я познакомился с немцем по имени Отмар. Потом некоторое время мы даже поддерживали переписку.
Но вспоминая о Мейссене, я думаю не о средневековых красотах.
Главным пунктом был поход в музей фарфора.
Куда мне даже идти не хотелось.
Правда, в начале экскурсии мне понравилась глазастая девушка-немка, в зале, где демонстрировалось нанесение подглазурной росписи на фарфоровое изделие. Словно дрессированная белка в живом уголке, она сидела за аккуратной загородкой и день-деньской разрисовывала тарелки для развлечения туристов.
Я узнал, что одним из классических видов фарфора является посуда с «луковичным декором», то есть ромбической сеткой синего цвета. Она наносилась природной краской – кобальтом, который в натуральном виде имеет серый цвет и синеет лишь в процессе обжига. На изделие, расписанное подобным образом, ставится «Echte Kobalt», что повышает его ценность.
Что фарфор бывает глазурованным и бисквитным - то есть необожженным. А роспись может быть как подглазурной, так и нанесенной на блестящую поверхность…
Все это представляло интерес с технической точки зрения: я всегда вникал в тонкости любого дела – но сами фарфоровые фигурки не казались чем-то сверхъестественным.
И в главные залы, где на витринах были хронологически выставлены лучшие изделия Мейссенского завода, я вошел спокойно.
Но едва прильнув к первой из витрин, понял, что здесь можно просто сесть и умереть.
Я очень люблю маленькие изящные вещи. Не в смысле, что люблю все маленькое; автомобили, самолеты и оружие мне нравится большое. Но самое лучшее, самое совершенное я люблю маленьким. Миниатюрным и тщательно сделанным. Недаром я коллекционировал модели.
Эта детская страсть в изяществу малой формы во взрослом возрасте привела к тому, что у меня маленькая, как куколка, жена.
Фигурки из фарфора показались…
Показались мне, человеку ХХ века, воспитанному на примитивизме массовой промышленности… пластмассовыми.
Но иллюзия возникла издали и исчезла, стоило приблизиться. Спрятанные там фигурки казались живыми: спроектированные, вылепленные, обожженные и расписанные вручную, они излучали сквозь стекло мощную ауру, вложенную в них создателями. Их хотелось потрогать – и истинный бог, верилось, что фарфор теплый и живой.
Я не буду подробно описывать достоинства мейссенских фигурок: с тех пор душа моя сильно зачерствела, покрывшись панцирем, и я уже не в состоянии передать те ощущения с нужной степенью тонкости. Скажу лишь, что это следовало почувствовать – а почувствовав, влюбиться.
Заболеть смертельно и неутолимо и остаться безнадежно больным до конца жизни…
…Нет, одну я все-таки опишу с некоторой подробностью.
Это была балерина. Обычная фигурка балерины, издали мало отличающаяся от того совдеповского убожества, что можно встречалось двадцать лет назад практически в любой русской гостиной.
Вблизи выяснилось, что фигурка сделана как из разного фарфора. Тело балерины казалось бархатистым и нежным, и зримо мягким. Лиф имел фактуру настоящей ткани. А пачка… Она казалась сделанной из тончайшей накрахмаленной кисеи. Какие-то застежки и драгоценности сверкали каменным блеском! Я не подозревал, что в одном изделии могут сочетаться разные виды фарфора.
Я шел по залам, и передо мной представала Германия.
Балерины и влюбленные, артисты, клоуны, прачки, торговцы, монахи, военные, полицейские, пожарные…
Последних встречалось особенно много. Целую витрину занимала огромная композиция, изображающая пожарную часть с машинами и приспособлениями.
Слава богу, армады американских дебилов на «летающих крепостях» обошли Мейссен стороной и все это осталось в сохранности.
Все, что когда-либо существовало в этой стране, имело свое отражение в фарфоре.
Не сомневаюсь, что где-то в глубоких запасниках тайно хранились – не разбитые по акту - фарфоровые Гитлер, Геббельс и даже толстый Геринг, у которого можно было прочитать надпись на каждом из многочисленных орденов…
Мне не хотелось уходить оттуда.
Погрузившись в этот мир – не кукольный, а живущий по каким-то особенным фарфоровым законам, не человеческий, но уж точно не мир неодушевленных предметов – хотелось остаться там навсегда.
Мейссенские фигурки оказали на меня сильное влияние.
Я понял, как можно действительно заболеть фарфором, просадить на него немерянные состояния и умереть от досады, что не хватает денег на покупку недостающей фигурки в какой-нибудь особо редкой серии…
Выйдя из музея, я снова вдохнул воздух человеческой жизни.
Я не мог заболеть Мейссенской болезнью.
Она таила опасность лишь для очень богатых людей.
Но я в очередной раз понял, что жизнь приоткрылась еще одной гранью.
О существовании которой я прежде не имел понятия.

Сикстинская мадонна

Помимо Мейссенского фарфора, я знал, что в Дрездене хранится «Сикстинская мадонна» Рафаэля.
Для современного читателя это в лучшем случае - символ непонятного содержания. Ведь мы живем в эпоху махровой попсы.
Странным было бы искать проблески интеллекта в тех, кто смотрит телевизор, где девяносто процентов эфирного времени занимают шоу для дегенератов или такие же телесериалы. Во главу угла поставлены не культурные, а масс-культурные ценности. Средний человек поклоняется раскрученным безголосым певцам или спортсменам с единственной извилиной в мозгу (появившейся после удачного удара клюшкой).
Имена художников, композиторов, писателей и других деятелей из анналов общечеловеческой истории мало что говорят молодому поколению.
Возможно, это закономерно. И даже оправданно. Ведь мы идем по американскому пути. А Америка – страна выродившихся дебилов, живущих трудом эмигрантов за счет выкачанных из Европы мозгов. Которые, впрочем, во втором-третьем поколении тоже становятся вполне американскими дебилами.
По уровню патологической идиотии населения мы Америку догнали и в перегнали. Другое дело, что по экономическому развитию не догоним никогда. Но для олигофренов это неважно; главное – чтобы никогда не кончалось клинское пиво да спекшиеся ошметки муки под названием «чипсы».
Впрочем, хватит о дебилах и олигофренах.
Я ведь пишу не о России, а о Германии.
Но все-таки прежде, чем вернуться к Сикстинской мадонне, я вынужден окунуться в советское прошлое. То есть опять в свою молодость.
Тогда – особенно в Ленинграде, который не удалось полностью выморить даже Иосифу Виссарионовичу (по некоторым данным специально не размыкавшему кольцо блокады, пока не перемрут лучшие: интеллигенция и остатки аристократии) – главенствовали общечеловеческие ценности.
Мой научный руководитель, далекий от искусства ученый с мировым именем в узкой области, профессор Василий Михайлович Бабич (который вложил в меня неимоверно много, и перед которым – как перед покойной мамой – мне мучительно стыдно, что я отказался от карьеры математика и пустил по ветру свое образование) часто повторял:
- Всякий образованный человек должен раз в неделю ходить в Эрмитаж.
(Для темных современников поясню: Эрмитаж состоит из бывшего
Зимнего дворца русских царей и ряда присоединенных зданий, составляя крупнейший в мире музей изобразительного искусства.)
Я ходил туда не раз в неделю, а гораздо чаще. Особенно в аспирантуре, когда имел практически свободное расписание, а за входной билет платил прежние льготные десять копеек.
Как я уже писал, в те благостные времена я пробовал разные виды искусств; живописью занимался почти профессионально. Поэтому Эрмитаж посещал через день. Это не носило снобизма: обычно я шел посмотреть несколько любимых картин, пропуская мимо восемьдесят процентов чуждого искусства. Эрмитаж казался вторым домом, и я знал его бесчисленные переходы лучше, чем иной смотритель.
Все это я вспомнил для того, чтобы вы поняли: «Сикстинская мадонна» была для меня не пустым звуком.
Как, впрочем, не являлась идолом.
Должен признаться, что в отношении живописи мои четко выраженные вкусы всегда отличались узким диапазоном. Я никогда не становился рабом чужого мнения и не преклонялся перед шедеврами лишь в силу их общечеловеческого признания. И если картина мне не нравилась, я не боялся сказать об этом где угодно во всеуслышание. Будь то хоть кто-то из старых мастеров, хоть ультрамодный неприкасаемый Ван Гог.
Потому что хоть как живописец я был, возможно, не лучше Гитлера, но изучал теорию искусства. И в отрицательном отношении к тому или иному художнику крылось не непонимание, а неприятие стиля.
Рафаэля я знал: в Эрмитаже имелся целый коридор фресок его работы, называемый «лоджиями Рафаэля». И был к нему в общем равнодушен. Как к большинству художников Возрождения.
Конечно, все познавалось в сравнении.
После унылых, лишенных вторичных половых признаков фигур средневековья пышные бабы Рубенса и нежные мадонны Рафаэля действовали, как свежий воздух.
Однако сквозь меня они всегда проходили, не задевая ничего серьезного. К тому же меня не трогали религиозные сюжеты.
Вообще в живописи я не любил ничего большого. Мне всегда нравились небольшие картины, выполненные точной техникой, на которых после тщательной лессировки не видно мазков. Если признаться честно – а я признаюсь, никого не боясь – то мне не по душе даже мастер света Рембрандт. Именно из-за огромного, неряшливого, почти пастозного мазка.
Один из моих любимых художников – Каспар Давид Фридрих; немец-романтик, которого почти никто не знает.
Но сейчас мы говорим не о моих живописных пристрастиях, я пытаюсь рассказать вам о «Сикстинской мадонне».
Думая о ней, я тут же вспоминаю другую, столь же известную женщину – «Мону Лизу» Леонардо да Винчи.
Она вспомнилась не потому, что Леонардо вместе с Рафаэлем олицетворяет жизненный свет Возрождения. Просто давным давно в каком-то публицистическом произведении я прочитал эпизод, где автор, не давая зрителю права на свое мнение, огульно высмеял любого, кто отважился бы проявить равнодушие к шедевру.
Не помню, в чем заключалась основная коллизия. Просто некий человек, побывав в Лувре (кажется, там находится Мона Лиза? не помню, истинный бог…) открыто признался, что картина «не произвела на него впечатления». На что автор, купаясь в соках собственного остроумия, дал язвительную отповедь:
- Эта дама повидала на своем веку стольких людей, что ваше личное
впечатление ей абсолютно неважно.
Становясь под огонь того же орудия, признаюсь, что «Мону Лизу» я не
люблю. Хотя и не видел картину в реальности. Она противна мне как женщина: узко сомкнутые губы, выщипанные брови и высоко выбритый, по моде Возрождения, лоб, не вызывают эстетического удовольствия, а скорее наоборот.
(Правда, по ряду признаков и исторических свидетельств, Леонардо да Винчи был гомосексуалистом-педофилом; и от него нельзя требовать адекватного понимания женской красоты)
Зато я слышал пересказ человека, которому перед «Моной Лизой» стало физически плохо: он ощутил ведьмину силу, высасывающую из него жизненный сок.
Но оставим в покое бедную Лизу и вернемся к Рафаэлю.
В Эрмитаже имелись полотна Рафаэля, Леонардо, Тициана, Микеланджело, Эль Греко, Рембрандта, Гойи и черт знает еще кого… По количеству собранных великих мастеров (от того, что лично мне не по душе техника того или другого, я отнюдь не умаляю величины) Эрмитаж стоит выше всех прочих. Дрезден мог похвастаться всего одним шедевром – «Сикстинской мадонной». Поэтому к Дрезденскому музею я относился скептически.
В Германии, я узнал, что музей Цвингер (что по-немецки означает «клетка»), чьи знаменитые ворота с огромной золотой короной – «Kronentor» стали визитной карточкой самого города – был разбомблен уродами союзниками. И что немцы восстановили его в числе первых, понимая общечеловеческое значение.
Сам музей, конечно, не шел в сравнение с Эрмитажем.
С точки зрения дворцовой архитектуры он, возможно, имел какие-то примечательности. Но я в общем не люблю дворцов; на мой взгляд они все похожи друг на друга и своей избыточностью вызывают головную боль.
Но в Эрмитаже можно было жить – а по Цвингеру всего лишь прогуляться.
Я шел по музею к «Сикстинской мадонне», чтобы удовлетворить свое любопытство. И в общем – признаюсь честно…- в надежде, что эта картина, виденная на десятках репродукций, вживую откроется по-настоящему.
Я надеялся на чудо: ведь все-таки я был и остаюсь художником.
Но чуда не произошло.
Несколькими годами ранее какой-то придурок облил кислотой «Данаю» Рембрандта. Прямо в моем любимом Эрмитаже. После этого во всех музеях мира ввели крайние меры для обеспечения сохранности главных шедевров.
«Сикстинская мадонна» висела в обособленном пространстве зала (кажется, в отдельном небольшом зале). Метрах в пяти краснел шнур ограждения; подойти к картине, рассмотреть руку художника и попытаться уловить его ауру не представлялось возможности. Но бдительные служащие музея не ограничились простым отчуждением пространства: сама картина была забрана стеклом. Которое в общем не важно для простого зрителя, но мне полностью перекрыло все каналы восприятия. Оно оказалось обычным оконным и бликовало под любым углом. С моим зрением я видел картину хуже, чем на самой плохой репродукции.
Возможно, сейчас в Цвингере что-то изменилось.
И великая картина помещена в ящик из пуленепробиваемого стекла. Так, что к ней можно приблизиться.
Но тогда грустная еврейская девчонка в развевающемся кобальтовом плаще не сумела пробиться ко мне.
Постояв перед мадонной и ослепнув от бесконечных вспышек туристских фотоаппаратов, злорадно отражающихся в запретном стекле, я грустно пошел искать буфет.
Который единственным в Цвингере оправдал ожидания: кофе там сварили быстро и вкусно…
Но на душе осталась легкая – как стратосферная дымка, а отнюдь не как похожие на вспененный полиуретан мощные облака Рафаэля – грусть неудовлетворенности.

Голубое чудо

Мне жаль свою нацию.
У русских масса хороших черт.
Прежде всего – общая незлобивость и неагрессивность.
Но чего уж абсолютно нет у моих соотечественников – так это чувства прекрасного. Равно как и желания украсить свой быт.
Это кажется несущественным, но угнетает в сравнении с другими народами.
Помню, что бывая в Прибалтике, я поражался умению эстонцев облагородить свои жилища. На крошечных участках они ухитрялись разбить перед домом палисадник с цветами, радующими глаз прохожего. А хозяйственные постройки прятали во двор.
В русской деревне на сгнившем заборе сушатся онучи или прокопченные чугуны, а к крыльцу ведут мостки, хлюпающие в навозной жиже.
Да что там деревня. Достаточно выехать в сады – излюбленное место времяпровождения россиян. И заглянуть на любой участок, где вонючая компостная яма занимает почетное место под окнами дома. Который обшит старой фанерой с помойки, и не просто так, а внахлест под разными углами. Словно рукотворный носорог.
И с этим ничего не поделаешь. Русский человек готов ходить по колено в навозе, всю жизнь не снимая резиновых сапог. Так уж он устроен.
При таком отношении к эстетике не удивляет общая скупость выражения чувств, принятая в русском социуме. Например, любовных – помните, как шокировали нас поначалу иностранные фильмы, где герои просто так говорят, что любят друг друга. Или романтических.
Русский человек может назвать выразительную скалу «брюхатой бабой». Но ни как не «спящей русалкой».
Не знаю, хорошо это или плохо, но в таком отношении к себе и окружающему миру – квинтэссенция менталитета моей несчастной нации.
Иное дело немцы.
Не просто романтичные, а сентиментальные до мозга костей, они не растеряли себя даже в бурях собственной истории.
И название «Blau Wunder», то есть «Голубое чудо» как нельзя лучше вписывается в их язык.
Даже если учесть, что речь идет не о каком-нибудь водопаде или загадочном озере.
«Голубым чудом» в Дрездене называется стальной мост через Эльбу.
Посмотреть этот мост и вообще сходить на гористый правый берег мне советовали знакомые немцы. Тем более, на карте Дрездена я видел два любопытных обозначения: короткие черные линии, напоминающие висящие в пустоте отрезки железных дорог.
Одна из этих линий называлась, кажется, «Standseilbahn», вторая – «Scwebeseilbahn». Я подумал, что это особые виды трамвая, и тем более решил съездить посмотреть.
Сам мост действительно оказался голубым. То есть стальным и покрашенным нежно-голубой краской. Я видел немало мостов, особенно в Ленинграде, где в центре города они встречаются через квартал. И не отметил ничего, кроме обычной конструкции из ферм, поддерживающих полотно. Он напоминал один из автомобильных мостов Москвы. Конечно, немцы могли считать свой чудом, потому что он был построен, вероятно, в начале ХХ века, когда прочие мосты через Эльбу оставались каменными и покоились на обычных устоях.
Мост считался одной из архитектурных достопримечательностей Дрездена. Я уже знал, что эсэсовцы его заминировали, чтобы взорвать перед подходом Красной Армии, но кто-то им помешал.
Да и вообще эта часть Дрездена, застройки конца XIX – начала ХХ века, осталась невредимой от бомбежки. Хотя и не представляла ничего замечательного: посеревшими от времени многоэтажными домами она напоминала худшие кварталы Ленинграда, состоящие из дворов-колодцев.

Ювелир Гуго Яшке

В этом районе меня поразило обилие мелких вывесок, часть из которых я просто не понимал.
В основном рекламировалась всяческая частная практика: дантисты, адвокаты, частные магазинчики. Одной из табличек, оповещающей, что в доме торгует «ювелир Гуго Яшке», я заинтересовался: внизу у парадного висела застекленная коробочка с дешевой, но блестящей бижутерией (которой в СССР практически не существовало). Дальше стрелка указывала куда-то в подъезд. Гонимый даже не интересом, а глупейшей в те времена привычкой задаривать всех женщин своего окружения, я пошел туда.
И купил неплохой с виду но совершенно примитивный медальон, имитирующий роспись по фарфору в золотой оправе. Приобрел с мыслями о девушке, призванной сделаться моей первой женой, с которой я полностью поссорился задолго до отъезда в Германию. Но продолжал вспоминать ее, и даже купил в Дрездене подарок, не имея еще намерений помириться с нею, а лишь допуская эту возможность.
И в самом деле, по приезде в Ленинград с нею помирился… Ах если бы я не сделал той ошибки… Вся моя нынешняя жизнь не оказалась такой изломанной.
Но хватит о вариантах прошлого.
Зря я вспомнил этого чертова Гуго Яшке.
Тем более, что сейчас и в России такие объявления неудивительны.
Точнее, были неудивительными семь-восемь лет назад, когда процветали маленькие фирмы и крошечные магазинчики в квартирах первых этажей. Сейчас идет централизация капитала.
В тогдашней Германии разрешалось дышать микродозами, и подобные заведения встречались на каждом шагу.
Действительно удивительным – чего в России не встречалось даже в эпоху самого буйного рынка – оказалось, что Гуго Яшке торговал на четвертом этаже.
Идя по стрелкам, я поднимался довольно долго, пока на очередной площадке, куда выходили несколько обычных глухих дверей – точь-в-точь как где-нибудь в Ленинграде на улице Марата – не увидел вторую табличку.
Я позвонил, и мне открыла благопристойная седая фрау в черном платье с белым воротничком. Торговля шла прямо из квартиры: вход в переднюю перегораживала стеклянная витрина с товаром.
Я купил проклятый медальон с незабудками и, окрыленный сам не знаю чем, пошел наконец к «Голубому чуду».

Берег правый

Среди моих ранних произведений есть огромной величины роман «Берег нашей надежды». Который я никогда не опубликую.
Последнему есть много причин.
В частности, чересчур сентиментальное название, родившееся отнюдь не с потолка. Так еще раньше я окрестил свою картину, изображающую берег Балтийского моря в Репино. Она осталась висеть в квартире моей первой, ленинградской, жены…
Вот. Я опять вспомнил, хотя мне грустно и больно все связанное с тем прошлым. И, вероятно, это главная причина моего нежелания переделывать роман до пригодного к обнародованию вида. Я вспомнил его, поскольку часть действия происходит в Германии. Описано практически все, что вы уже прочитали тут и еще будете дочитывать.
Конечно, в отличие от это книги, старый роман основан на художественной, а не публицистической основе. С вымышленными героями и придуманной цепью событий – как положено в прозе.
Название поражает меня нынешнего своей инфантильной сентиментальностью.
Но…
Правый берег Эльбы сейчас – сейчас, а не тогда – мне захотелось назвать именно берегом надежды.
Перейдя по голубому мосту, я оказался в ином мире. За Эльбой словно началась альпийская деревня. Я знал, что до Альп отсюда - как от задницы до Луны. Что из всех серьезных возвышенностей ближе всего Рудные горы, отграничивающие Германию от Чехословакии, однако и те лежали довольно далеко отсюда.
Но на правом берегу я ощутил иллюзию погружения в другую реальность.
Там, извиваясь, ползли в гору мощеные булыжником улочки. Заставленные очень старыми домами.
Над одной из дорог я увидел надпись на четырех языках, категорически запрещающую въезд сотрудникам иностранных военных миссий.
Что таилось там, я так и не узнал.
Зато выяснил природу коротких железнодорожных веток.
Это были фуникулеры. Причем совершенно разного вида.
Вагончики одного плыли на качающихся тросах, протянутых от опоры в опоре на высоте двадцати метров.
У второго рельсы лежали на земле, а вагоны представляли собой несколько купе, соединенные между собой в форме лесенки: так, что крыша первого оказывалась вровень с полом последнего. Настолько крут был склон берега.
Я покатался на обоих; их обслуживали добродушные, толстые и веснушчатые немки в черной железнодорожной форме.
На конечной станции разместилась смотровая площадка.
Подойдя к краю и облокотившись на перила, я почувствовал, что у меня захватывает дух.
(Совсем по иной причине, нежели описано в моем мрачном очерке «Когда нас в бой пошлет товарищ Сталин». Тогда я был молод и высота еще не вызывала суицидных движений души.)
Я просто наслаждался видом. Внизу раскинулся Дрезден, дальний край которого растворялся в воздушной дымке – и от этого сам город казался бесконечным. Как некая сказочная страна, куда стоит ступить хотя бы одной ногой – и она сама затянет в бездну нескончаемого, сияющего счастья…
В душе моей царило состояние, сходное с идиотским восторгом героя какой-нибудь глупой и наивной повести Грина.
В первый раз я поднялся на правый берег погожим вечером.
И когда оказался на смотровой площадке, готовились пасть сумерки. Дальние дали подергивались сиреневатой дымкой, предвещавшей закат. Солнце, близкое к горизонту, светило с особой вечерней яростью. Отблескивала слепящей желтизной вода Эльбы. Что-то блестело на медленно ползущем против течения прогулочном колесном пароходе. Расплавленным золотом горела, угадываемая среди волнующейся листвы, крошечная корона Цвингера. Но громче всех сиял, плавая в густом воздухе, золотой атлет на шпиле восстановленной ратуши.
Город от меня не таился. Она лежал внизу, чуть туманный и совершенно игрушечный. Открывшийся уже полностью и вызвавший нешуточную любовь. Такую, которая и через двадцать лет наполняет мое сердце нежностью при воспоминаниях о нем…
В самом деле то был берег надежды.
Надежды непонятно на что, но обязательно светлой.
Потому что невозможно было не верить и не надеяться на нечто готовящееся произойти; уже стоящее за моей спиной.
Нечто невнятно ожидаемое.
Но невероятно счастливое…
Впрочем, возможно, причина крылась и не в береге.
Просто меня обтекало в тот вечер само время моей надежды.
Я не мог ощущать себя иначе в своем ошеломительном возрасте, стоя над умиротворенным Дрезденом.
Beati possidentis…

Время жить

Я мог бы стоять на этой площадке до темноты.
Меня вывел из оцепенения натужный звук машины, карабкающейся в гору. Сюда, помимо трассы фуникулера, вела извилистая горная дорога. Временами, казалось, почти вертикальная.
«Вартбург» остановился около площадки. Вышли несколько человек, я подумал, что они тоже поднялись любоваться видами. Но водитель тронулся и машина, ревя из последних сил, пошла одолевать крутой участок подъема. А пассажиры шли следом: двигателю не хватало мощности тащить их всех. Поднявшись до очередного плато, автомобиль остановился. Пассажиры подошли не спеша, забрались внутрь, и поехали дальше. Вероятно, для восточных немцев с их мотоциклетными машинами это входило в круг привычек.
А я почувствовал голод. Около смотровой площадки не нашлось ничего, где бы я смог подкрепиться. Я пошел почему-то наверх. Несколько раз сворачивал явно не туда. Наконец спросил дорогу у прохожего и через несколько минут оказался в кафе.
«Schoene Aussicht», то есть «Красивый вид» - очень по-немецки – значилось на вывеске.
Я вошел в маленькое беленое здание.
Зал оказался крошечным, на десяток столиков, из которых почти все пустовали. Я занял место у открытого окна. Внизу лежал все тот же самый Дрезден, и даже атлет с ратуши еще не померк на своей высоте.
Почти сразу подошел кельнер – не официант, а именно кельнер – в черных брюках, жилете и при галстуке-бабочке. Аккуратно расчесанный на пробор, и даже с маленькими усиками.
Я заказал кофе и сладкий торт, не удержавшись, чтоб не добавить:
- Bitte, Herr Ober!
- Jawohl! – негромко, но отчетливо ответил кельнер.
И я могу поклясться, что при этом он столь же негромко щелкнул каблуками.
Через пару минут на столике появились чашка, дымящийся кофейник – в Германии всегда приносили так даже одну порцию – не заказанный мною, но обязательный кувшинчик со сливками, сахарница, кусок торта…
На стенах висели простые пейзажи. Откуда-то тихо звучала музыка.
Играл магнитофон – ведь дело происходило в восемьдесят третьем году ХХ века – но оригиналом служили патефонные пластинки. И маленькое кафе было наполнено хрипотцой и легким шорохом, и живым дыханием старых немецких песен. Явно довоенных: будучи танцором, я сразу уловил архаичную ритмику в танго и медленных фокстротах.
Я попивал свой кофе, глядя на медленно тонущий Дрезден, и меня охватило чувство ирреальности происходящего.
Точно это был вовсе не я.
И даже не другой человек.
А чужой литературный герой.
Конкретно Эрнст Гребер из Ремарковского «Времени жить и времени умирать». В эпизоде, когда весной сорок пятого, он обнаружил уцелевший дом с садиком, где хозяйка накрыла стол и принесла угощение…
Что-то странное волновалось сейчас и во мне.
Правда, герой пришел туда со своей возлюбленной. Я же был один; я везде и всегда бывал один… но в тот момент это не казалось важным.
Я просидел в «Красивом виде» не помню сколько времени, заказав бессчетное количество кофе и тортов.
Потом решил, что пора в обратный путь. Станция фуникулера оказалась запертой; в Германии рано закрывалось все, кроме самого необходимого. Я еще немного постоял на площадке. Темный Дрезден уже наполнился огнями.
Обрыв растворился во мраке. Казалось. я неподвижно лечу в плотном воздухе, почему-то не падая на землю.
Кругом лежала полная темнота. В который сам черт сломал бы шею. А мне предстояло спускаться с ужасной кручи.
Помню, что какой-то участок пути я шел улице-лестнице, стиснутой с двух сторон каменным забором. В котором изредка виднелись запертые калитки.
Из-за забора, невероятно душистые, свисали пышные белые вьюны.
В общежитие я вернулся ночью.
Но к тому времени на подобные мелочи уже никто не обращал внимания.

И время умирать

О моей тогдашней глупости свидетельствует факт, что разведав «Красивый вид», я не нашел ничего лучшего, как пригласить туда свою безнадежную любовь Коринну Мюллер. Чтобы «провести с нею приятный вечер».
Я оставался настолько простодушен, что щедро тратил на женщин деньги без всякой реальной цели – и, к сожалению, мои русские соотечественницы долго и беззастенчиво этим пользовались.
(Потом я очнулся и прозрел. И ударился в другую крайность. И много лет даже цветы дарю исключительно своей жене. Считая, что все прочие вместе взятые не заслужили передо мной даже подобной малости.)
Коринна мною пользоваться не стала – просто отказалась, сославшись на какую-то индифферентную причину. Позже я узнал, что в цивилизованной Европе давно установились цивилизованные правила.
(В отличие от Америки, где каждый платит за себя. (Это единственное, что мне по-настоящему нравится в американцах.) И от фальшивой насквозь России, где до сих пор вынужден платить мужчина.)
Принимая приглашение в кафе, женщина выражает согласие переспать. Коринна была ко мне равнодушна, и потому отказалась.
Мне стоило пригласить Ольгу – она бы точно пошла. И неважно, какие бы произошли последствия. Но я почему-то этого не сделал.
Тоскуя по выдуманной Коринне, я в пятницу пошел туда один. И именно тогда – тогда, не раньше или позже – осознал великую истину: никогда нельзя возвращаться в место, где испытаны счастливые минуты.
Никогда, никуда и ни при каких обстоятельствах.
В тот пятничный вечер кафе «Schoene Aussicht» оказалось заказанным какой-то компанией, и посторонних туда не пускали.
Грустный, я пошел обратно. Словно чувствуя мое состояние, небо потемнело и начался дождь. Настоящий среднеевропейский дождь, который – как я уже понял – мог с равномерной силой идти целый день.
Скользя по мокрой брусчатке, я спустился до берега. Где вдруг увидел странный дом. Старинной постройки, украшенный чугунными орнаментами и хранящий бесчисленное множество следов от налегавших одна на другую надписей, выполненных острым готическим шрифтом.
В доме расположилась картинная галерея. И висело объявление о выставке работ некоей Кристы Шуманн.
Я ходил по залам и поражался случайному совпадению.
За окном тянулся дождь. На душе моей было пусто и неуютно. А на стенах висели офорты, изображавшие унылые равнины, растрескавшиеся степи, выросшие на старых окопах деревья…
Это казалось удивительным.
Но это было именно «Zeit zu sterben».
То есть время умирать…
Выходя из галереи, я увидел молодую симпатичную немку и разговорился с нею, думая, что это и есть Криста Шуманн. Но она ответила. что художница… Я ждал слова «умерла», однако девушка продолжила – …не такая; она пожилая, толстая и веселая. Просто рисует очень грустные картины.
В это не верилось.
Или не хотелось верить.
Дождь не переставал. Пока я пересек мост и дождался нужного трамвая, я промок почти насквозь.
В тот вечер мне было тоскливо, как никогда.
Точнее – как никогда прежде и как почти всегда сейчас, в моем нынешнем грустном возрасте.

вики-код
помощь
Вики-код:

Дешёвый ✈️ по направлению Германия
сообщить модератору
    Наверх